Сейчас он размышлял над этим последним секретом и, странно, он согревал его:
Он закончил игру, первую и единственную игру с Европейцем, и выкарабкался через наполовину заваленную дверь на площадь Мюрановского. Звезд не было видно – только костер за его спиной.
Он стоял в темноте, пытаясь сориентироваться, холод пробирался сквозь дыры в его ботинках, и тут перед ним снова возникла безгубая женщина. Она поманила его за собой. Он подумал, что она собирается проводить его обратно тем же путем, что и привела сюда, поэтому последовал за ней. Однако у нее были другие намерения. Она повела его в сторону от площади к дому с забаррикадированными окнами, и всегда такой осторожный он пошел за ней, уверенный, что сегодня, в ночь всех ночей, с ним ничего не может случиться.
Внутри дома была крошечная комнатка со стенами, завешенными кучей наворованной одежды, тряпьем, пыльными бархатными полосами, когда-то бывшими портьерами на величественных окнах. Здесь, в этом импровизированном будуаре, был единственный предмет мебели – кровать, на которой мертвый лейтенант Васильев занимался любовью. Когда Вор переступил порог комнаты, и безгубая женщина отошла в сторону, Константин отвлекся от своих трудов и поднял голову. Его тело продолжало вжиматься в тело женщины, лежавшей под ним на матрасе, обшитом русским, немецким и польским флагами.
Вор застыл, не веря своим глазам, пытаясь сказать Васильеву, что тот неправильно выполняет акт, что он перепутал одну дыру с другой, что он использует с такой жесткостью не природное отверстие, а рану.
Но лейтенант, конечно, не слушал его. Он продолжал работать с ухмылкой, его красный столб зарывался внутрь к выскакивал обратно, зарывался и выскакивал. Труп, которым он наслаждался, перекатывался под ним, не реагируя на усилия своего любовника.
Сколько же он смотрел? Наконец безгубая женщина прошептала ему на ухо: «Достаточно?»,и он слегка повернулся к ней, когда она положила руку спереди на его брюки. Она, казалось, была совершенно не удивлена тем, что он был возбужден, хотя в течение всех этих лет он так и не мог понять, как это было возможно. Он уже давно допускал, что мертвые могут быть разбужены. Но то, что он теперь ощущал тепло их присутствия, – было еще одним преступлением, более ужасным для него, чем первое.
"Ада нет, —думал старик, прогоняя воспоминания о будуаре и его обожженном Казакове прочь. – Или же Ад – это комната, кровать и неутоляемый голод, и я был там и видел его восторг, и, если произойдет самое худшее, я вытерплю".
Выжившие могли бы подтвердить, что Потоп случился в конце засушливого июля, однако ему не предшествовало никаких видений Армагеддона. Не было ни свечения с ясного неба, ни обращения плоти в соль, ни неурожая – ничего.
Тот июль прошел безо всяких неожиданностей. Небесный свет не лился из облаков. Не шло дождей из саламандр или детей. Если ангелы в этом месяце приходили и уходили – в том случае, если их надежды на Потоп не оправдались, – то это была, как и все настоящие Армагеддоны, только метафора.
Правда, имели место кое-какие странные события, достойные упоминания, но большая их часть происходила в укромных местах, в плохо освещенных коридорах, на заброшенных пустырях среди вымоченных дождем матрасов и пепла прежних костров. Они были локальными и почти личными. Их ударная волна в лучшем случае заставляла немного посплетничать диких собак.
Большая часть этих чудес – игр, дождей и спасении – такой ловкостью проскользнула мимо фасада обычной жизни, что только самые остроглазые или те, кто вечно выискивает необыкновенное, могли заметить, как Апокалипсис показал свое величие выбеленному солнцем городу.
Город встретил Марти вовсе не с распростертыми объятиями, но он был рад уехать из дому раз и навсегда, подальше от старика и его безумств. Какие бы ни были долгосрочные последствия его отъезда – а ему приходилось раздумывать очень осторожно, не следует ли теперь от всего отказаться, – он все же получил передышку – время хорошенько поразмыслить.
Туристский сезон был в разгаре. Лондон заполонили визитеры, делая знакомые улицы незнакомыми. Первую пару дней он провел просто бродя по городу, привыкая к тому, что он снова свободен, как вольная птица. Денег у него оставалось в обрез, но, возникни нужда, он мог бы заняться какой-нибудь физической работой. В самой середине лета на стройках только и мечтают о работягах. Мысль о честном трудовом дне, оплаченном наличными, была привлекательной. В случае необходимости он мог продать «ситроен», который взял из Убежища, – последний и, возможно, опрометчивый, бунтарский жест.
После двух дней свободы его мысли обратились к старой теме: Америке. Он вытатуировал это слово на руке в память о тюремных мечтах. А теперь, может быть, настало время сделать их реальностью. В его воображении Канзас был землей обетованной: хлебные поля во все стороны на сколько хватает глаз и ничего, сотворенного людьми, куда ни посмотришь. Там он был бы в безопасности не только от полиция и Мамуляна, но и от историй, рассказываемых снова и снова, по бесконечному кругу. В Канзасе была бы новая история – такая, у которой он не может знать окончания. А разве это не рабочее определение свободы, незамаранное рукой Европейца, его уверенностью?
Чтобы не ночевать на улице во время подготовки своего бегства, он подыскал комнату в Килбурне: тусклый комплект спальни с гостиной, с туалетом в двух пролетах ниже, где, как сообщил ему домовладелец, проживало еще шестеро. В действительности на семь комнат дома приходилось пятнадцать жильцов, считая семью из четверых в одной комнате. Ночью он постоянно просыпался от криков младенца, вставал рано и, предоставив дом самому себе на весь день, возвращался домой только когда закрывались пабы, и то с большой неохотой. Но он все еще уверял себя, что такая жизнь долго не продлится.